Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Освальда от вагона никто не оттаскивал, и от поезда он не отставал, поэтому высказал мнение, что заплатить надо, и потом был ужасно рад вовремя возникшему в его юной груди благородному порыву, который передался Дикки.
Мы заплатили. Обошлось нам это в шиллинг и пять пенсов – совсем недорого, по мнению Дикки, за такую классную месть, хотя платил он собственными деньгами.
Ну а потом мы отправились домой и как следует подкрепились, потому что удовольствие от чая, чего греха таить, было немного подпорчено местью Дикки.
Люди из компании-перевозчика обещали доставить корзину на следующий день, и мы с утра предавались злорадству, представляя себе, какое горькое разочарование ожидает носильщика. И конечно же, больше нас всех, остальных, представлял и злорадствовал Дикки.
– Теперь, полагаю, корзиночка наша уже доставлена адресату, – сказал он во время обеда. – Неслабая ловушка с наколкой. Он сперва прочтёт опись, а потом примется разворачивать свёртки один за другим, пока не доберётся до «торта». Отличный замысел. Рад, что придумал.
– А я не рад, – заявил вдруг Ноэль. – И мне жаль, что ты это придумал. И мне жаль, что мы это сделали. И я точно знаю, чтó он сейчас чувствует. Он чувствует, что ему хочется тебя за это убить. И, уверен, он так бы и сделал, если бы ты не повёл себя как белопёрый трус, а написал своё имя.
Выступление Ноэля ошеломило нас как гром среди ясного неба, заронив в душу Освальда весьма неприятное чувство, что Дора, возможно, была права. Даже с ней иногда такое случается, и Освальд подобные случаи ненавидит.
Неслыханное нахальство младшего брата так его изумило, что он на мгновение потерял дар речи, и прежде чем ему удалось восстановить эту важную функцию, Ноэль уже рыдал и отказывался есть. Элис, воспользовавшись безмолвным языком взглядов, умоляла Дикки не обращать внимания. И он ей ответил тем же безгласным манером, что на мнение малышни ему наплевать. Таким образом, больше ничего сказано не было.
А Ноэль, когда отрыдался, принялся сочинять стихи и посвятил этому всю вторую половину дня. Освальд видел лишь начало. Называлось стихотворение «Ярость разочарованного носильщика» и имело подзаголовок: «Сочинено как бы самим носильщиком». Далее следовало:
Когда прекрасную корзину я открыл,
Душою чуть не в небо воспарил.
Как после зноя сад ликует от дождя,
От дивных свёртков радовался я.
Однако, разглядев их содержание,
В душе я ощутил немалое страдание.
Схватил я миску с ядом, верный нож: —
Носильщика вы оскорбили? Что ж,
Тому иль той, кто может подло так шутить,
Придётся теперь жизнью заплатить.
Воистину, обман с подменой —
Поступок, недостойный джентльмена.
И так на множество страниц. Конечно, всё это было чушью. Я имею в виду стихотворение. Но тем не менее… (Я видел, в книгах фразы обрывают на середине, когда автор не хочет рассказывать, о чём он в то время думал.)
Во время чая Джейн вошла и сказала:
– Мастер Дикки, там, у дверей, один старик спрашивает, не живёте ли вы здесь.
Дикки, решив, что это, возможно, сапожник, пошёл посмотреть. И Освальд пошёл вместе с ним, так как ему хотелось добыть у сапожника кусочек воска для обуви.
Но у дверей стоял совсем не сапожник, а некто бледный, седой и дряхлый, поэтому мы, услыхав, что ему нужно поговорить с Дикки, немедленно провели старика в отцовский кабинет, где жарко горел камин. И как только мы его туда провели, он сказал:
– Не потрудитесь ли вы затворить дверь?
Так могут вести себя грабители или убийцы, но для подобных дел он был слишком уж стар.
Мы затворили дверь, и наш посетитель вытащил из кармана бумажку, которая оказалась нашей описью.
– Это вы прислали? – спросил старик.
И тогда Дикки, пожав плечами, ответил:
– Да.
А Освальд поинтересовался:
– Как вы узнали и кто вы?
Старик побледнел пуще прежнего и вытащил из кармана ещё один кусок бумаги. Серо-зелёный, как тот, в который мы завернули фальшивую «красавицу в цепях». И на этом куске оказалась наклейка, которой мы не заметили. С именем и адресом Дикки. Потому что именно этой бумагой была обёрнута крикетная бита, присланная Дикки на Рождество.
– Вот так и узнал, – ткнул пальцем в наклейку с адресом старик. – И будьте уверены, ваши грехи вас настигнут.
– Да кто вы такой? – задал ему вопрос Освальд.
– Да никто, в общем-то. Просто отец одной несчастной девчушки, которая повелась на ваш обман, на ваши подлые трюки. Вы, молодой господин, по всему видать, не из простых, но я пришёл всё вам высказать. И выскажу, пущай даже после умру. Вот так.
– Но мы не посылали это девчушке, – принялся объяснять ему Дикки. – Никогда бы такого не сделали. Это было отправлено для… для… – Полагаю, он собирался сказать «для розыгрыша», но под яростным взглядом старика не посмел. – Ну, чтобы провести… проучить носильщика. Он помешал мне сесть в поезд, который уже тронулся с места. Из-за него я не смог попасть вместе с остальными в цирк, – наконец с трудом выдавил он из себя.
Гордость, впрочем, не помешала Дикки объяснить старику, как в действительности обстояло дело, и Освальд, несколько опасавшийся, что брат на такое не решится, был рад.
– Но я никогда не отправил бы ничего подобного девчушке, – заверил Дикки.
– Ха! – воскликнул старик. – А с чего ты взял, будто носильщик тот холостой? Девчушка-то моя бедная ему женой и приходится. И ей как раз довелось открыть твою подлую посылку. Перво-наперво увидала она твой обманный список и говорит мне: «Отец, новый друг в нужде объявился. Вон сколько всяких вкусностей нам наприсылал и даже имени своего не оставил. Теперь нам его и не поблагодарить. А он, видать, знает, какая нужда у нас нынче с деньгами. Едва на еду наскребаем да на уголь, по теперешним-то их ценам, – говорит она мне. – Вот такое и называется христианским благодеянием, – говорит она. – И я не открою из этого ничего, пока Джим не вернётся домой, – говорит она. – Тогда-то и насладимся этими радостями все вместе, все трое», – говорит она. И когда зять вернулся домой, мы и открыли все эти распрекрасные подарки. Теперь она себе глаза выплакивает и сердцем горестно надрывается. А Джим-то, он только один раз ругнулся, и я винить его не могу, хотя сам от сквернословия воздерживаюсь. Ругнулся, значит, и спрашивает у жены, девчушечки-то моей, в расстройстве горестных её слёз. «Эми, – спрашивает, – неужто у меня есть